Православие и мыКультурные традиции православных.

Поговорим о нашей вере
Аватара пользователя
Автор темы
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщений в теме: 49
Всего сообщений: 3308
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Культурные традиции православных.

Сообщение Agidel » 11 фев 2018, 05:30

Об истории празднования Масленицы беседа с Дмитрием Володихиным, доктором исторических наук, профессором исторического факультета МГУ.

https://www.youtube.com/watch?v=dyPt3HX ... e=youtu.be

Реклама
Аватара пользователя
Автор темы
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщений в теме: 49
Всего сообщений: 3308
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Культурные традиции православных.

Сообщение Agidel » 01 апр 2018, 17:29

Родственник калача

Кулич — непременный атрибут трапезы в день Христова Воскресения. Печется он из сдобного теста, часто с добавлением изюма, кураги, сушеной клюквы и вишни. Кулич может быть большим или маленьким, но обязательно должен быть высоким — как и большой квасной церковный хлеб под названием «артос», который освящается в первый день Пасхи после специальной молитвы и раздается верующим в Светлую Субботу. Им разговляются после пасхального богослужения.

Куличи — домашнее подобие артоса. Прихожане приносят их в церковь, чтобы освятить, а потом делят на всех дома. Как правило, пекут их не только для себя: куличами и крашеными яйцами угощают близких родственников и друзей.
В Библии о куличе упоминаний нет, это относительно недавнее кулинарное изобретение.

Историки русской кухни обращают внимание на сходство слов «кулич» и «калач». Кулич — от греческого слова куликс, «хлеб круглой или овальной формы». Калач — производное от древнерусского коло («круг, колесо»). Получается, происхождение слов разное, а смысл примерно один — белый круглый хлеб.

Само слово «кулич» появилось в XVII—XVIII вв.еках. «До этого на Пасху на Руси делали перепечу — открытый пирожок из теста, в середину которого кладется начинка. Любая: и творог, и грибы, и ягоды. Сейчас это блюдо сохранилось в удмуртской, поволжской кухне. В источниках XVI века есть свидетельства о том, что боярские жены везли царицам эти перепечи со всей страны», — рассказывает историк русской кухни Павел Сюткин.

Кулич до второй половины XIX века был приплюснутый, выпекался без формы. Он был подовый, то есть готовился либо на «поду» — нижнем слое свода — в печи, либо на противне. В деревнях нередко таким его пекли еще в первой половине XX века. «В XIX веке подовый кулич упоминается даже в самых известных кулинарных книгах. Вот, к примеру, в «Санкт-Петербургской кухне» Игнатия Радецкого (1862 года) советуют «раскатать тесто и сложить на подслоенный маслом плафон», — говорит Сюткин, уточняя, что плафоном тогда называли противень.

Подовые куличи можно увидеть в русской живописи. Например, на полотне Владимира Маковского «Молебен на Пасхе» 1887 года изображен священник, окропляющий святой водой пасхальные яйца и приплюснутый хлеб.
Привычный нам кулич — высокий, вытянутый. Такую форму он приобрел только во второй половине XIX века.

Как ни странно, современному виду пасхального хлеба мы обязаны ромовой бабе. В советское время это была маленькая сдобная булочка с изюмом, но до революции их делали размером как раз с кулич.

«Биографию свою она ведет с XVIII века. Считается, что ее рецепт привез во Францию в 1720-х годах повар свергнутого польского короля Станислава Лещинского Николя Сторер. Ценитель хорошей кухни, Лещинский окунул как-то эльзасский пирог куглоф в вино. Результат ему понравился. А новый десерт был назван в честь любимого героя короля — Али-Бабы. Версия с этим названием, хоть и описывается в литературе, не факт, что достоверна. Ведь слово “баба” (или “бабка”) встречается и в русской, и в украинской кухне, и к Али-Бабе никакого отношения не имеет. Но за давностью лет проверить это уже невозможно», — поясняет эксперт.

Историк русской кухни Антон Прокофьев подчеркивает, что ром-баба проникла в Россию с иностранными поварами и к середине XIX века стала привычным десертом на русском столе. Постепенно заграничный десерт вытеснил подовый кулич.
Пасхальное лакомство всегда старались сделать подчеркнуто праздничным, насыщенным, сдобным — все-таки оно знаменовало собой окончание Великого поста.

Поэтому туда добавляли яйца, масло, сахар, сухофрукты, использовали отборную пшеничную муку. Баба в каком-то смысле была идеалом кулича. Привлекала также необычность ее формы. Постепенно произошла замена одного блюда другим.

В русской литературе к Пасхе всегда относились с благоговением. «Постлали пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы с бордовых кресел. На образах веночки из розочек. В зале и в коридорах — новые красные дорожки. В столовой на окошках — крашеные яйца в корзинах, пунцовые: завтра отец будет христосоваться с народом. В передней — зеленые четверти с вином: подносить. На пуховых подушках, в столовой на диване, чтобы не провалились! — лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой, — остывают. Пахнет от них сладким теплом душистым», — описывал канун праздника Иван Шмелев.


Изображение

Аватара пользователя
Автор темы
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщений в теме: 49
Всего сообщений: 3308
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Культурные традиции православных.

Сообщение Agidel » 06 янв 2019, 15:53

6 января — «навечерие» Рождества Христова. Канун праздника в просторечии называется Сочельником, или Сочевником. Это название происходит от особого кушанья из пшеницы, орехов и меда — сочива.

Традиция есть это блюдо накануне Рождества родилась в память о Данииле и трех отроках, которые, согласно Евангелию, «питались от семян земных, чтобы не оскверниться от языческой трапезы». Впрочем, к ужину приступали только ночью — с восходом первой звезды; до этого момента нужно было поститься.

Поздним вечером за столом собиралась вся семья — начиналась «вечеря». Обычно застолье проходило в родительском доме. Для Сочельника готовили праздничную одежду. Считалось, что нельзя встречать Рождество в черном. Украшали и деревья в садах — обвязывали стволы соломой. Говорили, что благодаря этому они будут лучше расти.

В канун Рождества на Руси соблюдали обычай колядования. Парни и девушки ходили по домам, распевая песни-коляды и выпрашивая у хозяев угощение и деньги. Девицы также гадали: откуда залает собака, оттуда и жених сватов зашлет. Еще одна примета действовала для всех. Считалось, что если в этот день попариться в жаркой бане — здоровья стократ прибавится.

Аватара пользователя
Автор темы
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщений в теме: 49
Всего сообщений: 3308
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Культурные традиции православных.

Сообщение Agidel » 18 янв 2019, 20:51

ИВАН ШМЕЛЁВ

КРЕЩЕНИЕ

Ни свет, ни заря, еще со свечкой ходят, а уже топятся в доме печи, жарко трещат дрова, – трескучий мороз, должно быть. В сильный мороз березовые дрова весело трещат, а когда разгорятся – начинают гудеть и петь. Я сижу в кроватке и смотрю из-под одеяла, будто из теплой норки, как весело полыхает печка, скачут и убегают тени и таращатся огненные маски – хитрая лисья морда и румяная харя, которую не любит Горкин. Прошли Святки, и рядиться в маски теперь грешно, а то может и прирасти, и не отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, чтобы отходили окна. Стекла совсем замерзли, стали молочные, снег нарос, – можно соскребывать ноготком и есть. Грохаются дрова в передней, все подваливают топить. Дворник радостно говорит – сипит: «во, прихватило-то... не дыхнешь!» Слышу – отец кричит, голос такой веселый: «жарчей нажаривай, под тридцать градусов подкатило!» Всем весело, что такой мороз. Входит Горкин, мягко ступает в валенках, и тоже весело говорит:

– Мо-роз нонче... крещенский самый. А ты чего поднялся ни свет ни заря... озяб, что ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На его скульцах и седенькой бородке прыгает блеск огня. Я бегу к нему по ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою. Тепло под его казакинчиком на зайце! Прошу:

– Не скажешь чего хорошенького?

– А чего те хорошенького сказать... Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж. За святой вот водой холодно идти будет. Крещенский сочельник нонче, до звезды не едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала, а теперь новые порядки, кутьи не варим... Почему-почему... новые порядки! Рядиться-то... на Святках дозволяла, ничего. Харь этих не любила, увидит – и в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, его лестовкой постегает... не поганься, хари не нацепляй!

– А почему не поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, чего купила! Погляди-ка, чья харя-то... После ее личико святой водой надо. Образ-подобие, а ты поганое нацепляешь. Лисичка ничего, Божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь на маски. Харя что-то и мне не нравится – скалится и вихры торчками.

– А чья, е г о?..

– Человека такого не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а ты поганую образину... тьфу!

– Знаешь что, давай мы ее сожгем... как прабабушка Устинья?

– А куда ее беречь-то, и губища раздрыгана. Иван Богослов вон, Казанская... и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.

Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то противно в ней, а хочется последний разок надеть и попугать Горкина, как вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь с запахом кислоты и краски, с чем-то еще, веселым, чем пахнут Святки, и даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит он и не берет. – Только не нацепляй. Ну, поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто нацепит – пропал тот человек, как идолу поклонился, от Бога отказался. И златом осыпали, и висоны сулили, и зверями травили, и огнем палили, а они славили Бога и Христа!

– Так и не нацепили?

– Не то что... а плевали на образины и топтали!

– Лучше сожги... – говорю я и плюю на харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй на него, сожги!..

Он держит харю перед огнем, и вижу я вдруг, как в пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышет из пасти жаром. Горкин плюет на харю и швыряет ее в огонь. Но она и там скалится, дуется пузырями, злится... что-то течет с нее, и вдруг вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь зашипел-то как... – тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.

А харя уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки... вот уже золотится пеплом, но еще видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле.

– Это ты хорошо, милок, соблазну не покорился, не пожалел, – говорит Горкин и бьет кочережкой пепел. – «Во Христа креститеся, во Христа облекостеся», поют. Значит, Господень лик носим, а не его. А теперь Крещенье-Богоявленье, завтра из Кремля крестный ход на реку пойдет, Животворящий Крест погружать в ердани, пушки будут палить. А кто и окунаться будет, под лед. И я буду, каждый год в ердани окунаюсь. Мало что мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна вон была, в живой Ердани погружалась, во святок реке... вода тоже сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник вот застудился в ердани и помер?

– С ердани не помрешь, здоровье она дает. Мартын от задора помер. Вон уж и светать стало, окошечки засинелись, печки поглядеть надо, пусти-ка...

– Нет, ты скажи... от какого задора помер?..

– Ну, прилип... Через немца помер. Ну, немец в Москве есть, у Гопера на заводе, весь год купается, ему купальню и на зиму не разбирают. Ну, прознал, что на Крещенье в ердань погружаются, в проруби, и повадился приезжать. Перво-то его пустили в ердань полезть... может, в нашу веру перейдет! Он во Христа признает, а не по-нашему, полувер он. Всех и пересидел. На другой год уж тягаться давай, пятерку сулил, кто пересидит. Наша ердань-то, мы ее на реке-то ставим, папашенька и говорит – в ердани не дозволю тягаться, крест погружают, а желаете на портомойне, там и теплушка есть. С того и пошло. Мартын и взялся пересидеть, для веры, а не из корысти там! Ну, и заморозил его немец, пересидел, с того Мартын и помер. Потом Василь-Василич наш, задорный тоже, три года брался, – и его немец пересидел. Да како дело-то, и звать-то немца – папашенька его знает – Ледовик Карлыч!

– А почему Ледовик?

– Звание такое, все так и называют Ледовик. Какой ни есть мороз, ему все нипочем. И влезет, и вылезет – все красный, кровь такая, горячая. Тяжелый, сала накопил. Наш Василь-Василич тоже ничего, тяжелый, а вылезет – синь-синий! Три года и добивается одолеть. Завтра опять полезет, беспременно, говорит, нонче пересижу костяшек на сорок. А вот... Немец конторщика привозит, глядеть на часы по стрелке, а мы Пашку со счетами сажаем, пронизи-костяшки отбивает. На одно выходит, Пашка уж приноровился, в одну минутку шестьдесят костяшек тютелька в тютельку отчикнет. А что лишку пересидят, немец сверх пятерки поход дает, за каждую костяшку гривенник. Василь-Василич из задора понятно, не из корысти... ему папашенька награду посулил за одоление. Задорщик первый папашенька, летось и сам брался – насилу отмотался. А Василь-Василич чего-то надумал нонче, ходит-пощелкивает – «нонче Ледовика за сорок костяшек загоню!». Чего-то исхитряется. Ну, печки пойду глядеть.

Он приходит, когда я совсем одет. В комнате полный свет. На стеклах снежок оттаял, елочки ледяные видно, – искрятся розовым, потом загораются огнем и блещут. За Барминихиным садом в снежном тумане-инее, громадное огненное солнце висит на сучьях. Оба окна горят. Горкин лезет по лесенке закрывать трубу, и весело мне смотреть, как стоит он в окне на печке – в огненном отражении от солнца.

Мороз, говорят, поотпускает. Я сколупываю со стекол льдинки. Все запушило инеем. Бревна сараев и амбара совсем седые. Вбитые костыли и гвозди, петли творил, и скобы кажутся мне из снега. Бельевые веревки запушились, и все-то ярко – и снежная ветка на скворешне, и даже паутинка в дыре сарая – будто из снежных ниток.

Невысокое солнце светит на лесенку амбара, по которой взбегают плотники. Вытаскивают «ердань» – балясины и шатер с крестами, – и валят в сани, везти на Москва-реку. Все в толстых полушубках, прыгают в валенках, шлепают рукавицами с мороза, сдирают с усов сосульки. И через стекла слышно, как хлопают гулко доски, скрипит снежком. Из конюшни клубится пар, – Антипушка ведет на цепи Бушуя. Василь-Василич бегает налегке, даже без варежек, – мороза не боится! Лицо, как огонь, – кровь такая, горячая. Может быть, исхитрится завтра, одолеет Ледовика?..

В доме курят «монашками», для духа: Сочельник, а все поросенком пахнет. В передней – граненый кувшин, крещенский: пойдут за святой водой. Прошлогоднюю воду в колодец выльют, – чистая, как слеза! Лежит на салфетке свечка, повязанная ленточкой-пометкой: будет гореть у святой купели, и ее принесут домой. Свечка эта – крещенская. Горкин зовет – «отходная».

Я бегу в мастерскую, в сенях мороз. Облизываю палец, трогаю скобу у двери – прилипает. Если поцеловать скобу – с губ сдерешь. В мастерской печка раскалилась, труба прозрачная, алая-живая, как вишенка на солнце. Горкин прибирается в каморке, смотрит на свет баночку зеленого стекла, на которой вылито Богоявленье с голубком и «светом». Отказала ему ее прабабушка Устинья, и такой не найти нигде. Он рассказывает, как торговал у него ее какой-то барин, давал двести рублей «за стеклышко», говорил – поставлю в шкафчик для удовольствия. А сосудик старинный это, когда царь-антихрист старую веру гнал, от дедов прабабушки Устиньи. И не продал Горкин, сказал: «и тыщи, сударь, выкладите, а не могу, сосудец святой, отказанный... верному человеку передам, а вас, уж не обижайтесь, не знаю... в шкапчик, может, поставите, будете угощать гостей». А барин обнял его и поцеловал, и пошел веселый. Театры в Москве держал.

– Крещенской водицы возьмем в сосудик. Будешь хороший – тебе откажу по смерти. Есть племянник, яблоками торгует, да в солдатах испортился, не молельщик. Прошлогоднюю свечку у образов истеплим, а эту, новенькую, с серебрецом лоскутик, освятим, и будет она тут вот стоять, гляди... у Михаил-Архангела, ангела моего. Заболею, станут меня, сподобит Господь, соборовать... в руку ее мне, на исход души... Да, может, и поживу еще, не расстраивайся, косатик. Каждому приходит час последний. А враз ежели заболею, памяти решусь, ты и попомни. Папашеньку просил, и тебе на случай говорю... крещенскую мне свечку в руку, чтобы зажали, подержали... и отойду с ней, крещеная душа. Они при отходе-то подступают, а свет крещенский и оборонит, отцами указано. Вон у меня картинка «Исход души»... со свечкой лежит, а они эн где топчутся, как закривились-то!..

Я смотрю на страшную картинку, на синих, сбившихся у порога и чего-то страшащихся, смотрю на свечку с серебрецом... – и так мне горько!

– Горкин, милый... – говорю я, – не окунайся завтра, мороз трескучий...

– Да я с того веселей стану... душе укрепление, голубок!

Он умывает меня святой водой, совсем ледяной, и шепчет: «крещенская-богоявленская, смой нечистоту, душу освяти, телеса очисти, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа».

– Как снежок будь чистый, как ледок крепкой, – говорит он, утирая суровым полотенцем, – темное совлекается, в светлое облекается... – дает мне сухой просвирки и велит запивать водицей.

Потом кутает потеплей и ведет ставить крестики во дворе, «крестить». На Великую Пятницу ставят кресты «страстной» свечкой, а на Крещенье мелком – снежком. Ставим крестики на сараях, на коровнике, на конюшне, на всех дверях. В конюшне тепло, она хорошо окутана, лошадям навалено соломы. Антипушка окропил их святой водой и поставил над денниками крестики. Говорит – на тепло пойдет, примета такая – лошадки ложились ночью, а Кривая насилу поднялась, старая кровь, не греет.

Солнце зашло в дыму, небо позеленело, и вот – забелелась звездочка! Горкин рад: хочется ему есть с морозу. В кухне зажгли огонь. На рогожке стоит петух, гребень он отморозил, и его принесли погреться. А у скорнячихи две курицы замерзли ночью.

– Пойдем в коморку ко мне, – манит Горкин, словно хочет что показать, – сытовой кутьицей разговеемся. Макова молочка-то нету, а пшеничку-то я сварил.

Кутья у него священная, пахнет как будто ладанцем, от меду. Огня не зажигаем, едим у печки. Окошки начинают чернеть, поблескивать, – затягивает ледком.

После всенощной отец из кабинета кричит – «Косого ко мне!». Спрашивает – ердань готова? Готова, и ящик подшили, окунаться. Василь-Василич говорит громко и зачем-то пихает притолоку. «Что-то ты, Косой, весел сегодня больно!» – усмешливо говорит отец, а Косой отвечает – «и никак нет-с, пощусь!». Борода у него всклочена, лицо, как огонь, – кровь такая, горячая. Горкин сидит у печки, слушает разговор и все головой качает.

– А как, справлялся, будет Ледовик Карлыч завтра?

– Готовится-с!... – вскрикивает Василь-Василич. – Конторщик его уж прибегал... приедет беспременно! Будь-п-кой-ны-с, во как пересижу-с!..

И опять – шлеп об притолоку.

– Не хвались, идучи на рать, а хвались...

– Бо-жже сохрани!.. – всплескивает Косой, словно хватает моль, – в таком деле... Бо-жже сохрани! Загодя молчу, а... закупаю Ледовика, как су... Сколько дознавал-бился... как говорится, с гуся вода-с... и больше ничего-с.

– Что такое?.. Ну, ежели ты и завтра будешь такой...

– Завтра я его за... за сорок костяшек загоню-с! Вот святая икона, и Сочельник нонче у нас... з-загоню, как су..!

– Хорошо сочельничаешь... ступай!

Косой вскидывает плечом и смотрит на меня с Горкиным, будто чему-то удивляется. Потом размашисто крестится и кричит:

– Мороз веселит-с!.. И разрази меня Бог, ежели каплю завтра!.. Завтра, будь-п-койны-с!.. публику с гор катать, день гуляший... з-загоню!..

Отец сердито машет. Косой пожимает плечами и уходит.

– Пьяница, мошенник. Нечего его пускать срамиться завтра. Ты, Панкратыч, попригляди за ним в Зоологическом на горах... да куда тебя посылать, купаться полезешь завтра... сам поеду.

Впервые везут меня на ердань, смотреть. Потеплело, морозу только пятнадцать градусов. Мы с отцом едем на беговых, наши на выездных санях. С Каменного моста видно на снегу черную толпу, против Тайницкой Башни. Отец спрашивает – хороша ердань наша? Очень хороша. На расчищенном синеватом льду стоит на четырех столбиках, обвитых елкой, серебряная беседка под золотым крестом. Под ней – прорубленная во льду ердань. Отец сводит меня на лед и ставит на ледяную глыбу, чтобы получше видеть. Из-под кремлевской стены, розовато-седой с морозу, несут иконы, кресты, хоругви, и выходят серебряные священники, много-много. В солнышке все блестит – и ризы, и иконы, и золотые куличики архиереев – митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой лентой, и голубые певчие. Валит за ними по сугробам великая черная толпа, поют молитвы, гудят из Кремля колокола. Не видно, что у ердани, только доносит пение да выкрик протодиакона. Говорят – «погружают крест!». Слышу знакомое – «Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и...» и вдруг, грохает из пушки. Отец кричит – «пушки, гляди, палят!» – и указывает на башню. Прыгают из зубцов черные клубы дыма, и из них молнии... и – ба-бах!.. И радостно, и страшно. Крестный ход уходит назад под стены. Стреляют долго.

Отец подводит меня к избушке, из которой идет дымок: это теплушка наша, совсем около ердани. И я вижу такое странное... бегут голые по соломке! Узнаю Горкина, с прстьнькой, Федю-бараночника, потом Павел Ермолаич, огородник, хромой старичок какой-то, и еще незнакомые... Отец тащит меня к ердани. Горкин, худой и желтый, как мученик ребрышки все видать, прыгает со ступеньки в прорубь, выскакивает и окунается, и опять... а за ним еще, с уханьем Антон Кудрявый подбегает с лоскутным одеялом, другие плотники тащат Горкина из воды, Антон накрывает одеялом и рысью несет в теплушку, как куколку. «Окрестился, – весело говорит отец. – Трите его суконкой, да покрепче! – кричит он в окошечко теплушки. – Идем на портомойню скорей, Косой там наш дурака валяет».

Портомойня недалеко. Это плоты во льду, лед между ними вырублен, и стоит на плотах теплушка. Говорят – Ледовик приехал, разоблачается. Мы входим в дверку. Дымит печурка. Отец здоровается с толстым человеком, у которого во рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый и есть самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, борода рыжая, как и у нашего Косого. Пашка несет столик со счетами на плоты. Косой кряхтит что-то за рогожкой, – может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает – «котофф?» Косой говорит – «готов-с», вылезает из-под рогожи и прикрывается. И он толстый, как Ледовик, только живот потоньше, и тоже, как Ледовик, блестит. Ледовик тычет его в живот и говорит удивленно-строго: «а-а... ти такой?!» А Василь-Василич ему смеется: «такой же, Ледовик Карлыч, как и вы-с!» И Ледовик смеется и говорит: «лядно, карашо». Тут подходит к отцу высокий, худой мужик в рваном полушубке и говорит: «дозвольте потягаться, как я солдат... на Балканах вымерз, это мне за привычку... без места хожу, может, чего добуду?» Отец говорит – валяй. Солдат вмиг раздевается, и все трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки, лежит на счетах. Конторщик немца стоит с часами. Отец кричит – «раз, два, три... вали!» Прыгают трое враз. Я слышу, как Василь-Василич перекрестился – крикнул – «Господи, благослови!». Пашка начал пощелкивать на счетах – раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят на нас и крякают. Неглубоко, по шейку. Косой отдувается, кряхтит: «ф-ух, ха-ра-шо... песочек...» Ледовик тоже говорит – «ф-о-шень карашо... сфешо». А солдат барахтается, хрипит: «больно тепла вода, пустите маненько похолодней!» Все смеются. Отец подбадривает – «держись, Василья, не удавай!». А Косой весело – «в пу... пуху сижу!». Ледовика немцы его подбвдривают, лопочут, народ на плоты ломится, будочник ибежал, все ахают, понукают – «ну-ка, кто кого?». Пашка отщелкивает – «сорок одна, сорок две...» А они крякают и надувают щеки. У Косого волосы уж стеклянные, торчками. Слышится - ффу-у- у-ффу-у... «Что, Вася, - спрашивает отец, - вылезай лучше от греха, губы уж прыгают?» – «Будь-п-кой-ны-с, – хрипит Косой, – жгет даже, чисто на по полке па... ппарюсь...» А глаз выпучен на меня, и страшный. Солдат барахтается, будто полощет там, дрожит синими губами, сипит – «го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по синел...». А Пашка выщелкивает – «сто пятнадцать, сто щишнадцать...». Кричат – «немец посинел!». А немец руку высунул и хрипит: «таскайте... тофольно ко-коледно...» Его выхватывают и тащат. Спина у него синяя, в полосках. А Пашка себе почокивает – «сто шишдесят одна...». На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а солдат с Косым крякают. Отец уж топает и кричит: «сукин ты кот, говорю тебе, вылезай!..» - «Не-эт... до-дорвался... досижу до сорока костяшек...» Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит – «сто девяносто восемь...». Тут уж выхватили и Василь-Василича. А он отпихнулся и крякает – «не махонький, сам могу...». И полез на карачках в дверку.

Крещенский вечер. Наши уехали в театры. Отец ведет меня к Горкину, а сам торопится на горы – поглядеть, как там Василь-Василич. Горкин напился малинки и лежит укутанный, под шубой. Я читаю ему Евангелие, как крестился Господь во Иордане. Прочитал – он и говорит:

– Хорошо мне, косатик... будто и я со Христом крестился, все жилки разымаются. Выростешь, тоже в ердани окунайся.

Я обещаю окунаться. Спрашиваю, как Василь-Василич исхитрился, что-то про гусиное сало говорили.

– Да вот, у лакея немцева вызнал, что свиным салом тот натирается, и надумал: натрусь гусиным! А гусиным уши натри – нипочем не отморозишь. Верней свиного и оказалось. А солдат телом вытерпел, папашенька его в сторожа взял и пятеркой наградил. А Вася водочкой своей отогрелся, Господь простит... в Зоологическом саду на горах за выручкой стоит. А Ледовика чуть жива повезли. Хитрость-то на него же и оборотилась.

Приходит скорняк и читает нам, как мучили святого Пантелеймона. Только начал, а тут Василь-Василича и привозят. Начудил на горах, два дилижанса с народом опрокинул и сам на голове с горы съехал, папашенька его домой прогнали. Василь-Василича укладывают на стружки, к печке, – зазяб дорогой. Он что-то мычит, слышно только – «одо... лел...» Лицо у него малиновое. Горкин ему строго говорит: «Вася, я тебе говорю, усни!» И сразу затих, уснул.

Скорняк читает про Пантелеймона:

«И повелел гордый скиптром и троном тиран Максимьян повесить мученика на древе и строгать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый же воззва ко Господу, и руки мучителей ослабели, ногти железные выпали, и свещи погасли. И повелел гордый тиран дознать про ту хитрость волшебную...»

По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится и шепчет:

– Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, духовная высота кокая! А тот тиран – хи-трость, говорит!..

Я смотрю на страшную картинку, где лежит с крещенской свечой «на исход души», а на пороге толпятся с и н и е , – и кажется мне, что это отходит Горкин, похоже очень. Горкин спрашивает:

– Ты чего, испугался... глядишь-то так?

Я молчу. Смутно во мне мерцает, что где-то, где-то... кроме всего, что здесь, – нашего двора, отца, Горкина, мастерской... и всего-всего, что видят мои глаза, есть еще, невидимое, которое где-то т а м... Но это мелькнуло и пропало. Я гляжу на сосудик с Богоявлением и думаю: откажет мне...

И вдруг, видя в себе, как будет, кричу к картинке:

– Не надо!.. не надо мне!!.

*******************************************************

Из книги Ивана Шмелева "Лето Господне"

Художник Б.М. Кустодиев. Зима. Крещенское водосвятие.

Изображение

Ответить Пред. темаСлед. тема
  • Похожие темы
    Ответы
    Просмотры
    Последнее сообщение
  • О православных скаутах.
    Agidel » 27 янв 2012, 21:36 » в форуме Православие и мы
    26 Ответы
    4671 Просмотры
    Последнее сообщение Agidel
    13 дек 2015, 07:51

Вернуться в «Православие и мы»