УчёбаФилософия - очень интересно

Об учёбе, а также дружеская взаимопомощь в выполнении сложных заданий

Модератор: Madiken

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 25 апр 2016, 06:14


Реклама
Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 28 май 2016, 20:36

Найдена могила Аристотеля
Изображение
Греческий археолог Константинос Сисманидис на конференции в Салониках сообщил об обнаружении предполагаемой могилы Аристотеля. Об этом сообщает издание The New York Times.

Гробница древнегреческого философа найдена в городе Стагир на полуострове Халкидика (в 40 километрах от Салоник). Это поселение Древней Македонии основано в середине VI века до нашей эры.
Изображение
Гробница представляет собой куполообразное здание с мраморным полом. К нему ведет дорога, которая расположена в непосредственной близости от пути, ведущего к рыночной площади города. Вне гробницы также присутствует алтарь. Захоронение напоминает описанное в древних текстах. Также археологи обнаружили образцы керамики и 50 монет, отчеканенных во времена Александра Македонского.

Аристотель родился в 384 году до нашей эры в Стагире, а умер в 323 году до нашей эры. Царь Филипп II назначил его наставником Александра Македонского. Труды Аристотеля оказали решающее влияние на европейскую средневековую науку и философию.

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 28 май 2016, 20:37

Александр Македонский, ученик Аристотеля
Не очевидно ли, что даже самые великие учителя научают не тому, чему учат, а тому, чему у них учатся? Судите по одному из многих ярких проявлений этого закона. Мы много знаем об этой истории благодаря биографиям Плутарха и множеству сохранившихся источников.

21 июля тысячи лет тому родился Александр III Великий, он же Искандер Зулькарнайн, он же Александр Великий, он же Александр Македонский. Еще совсем молодым, он возымел охоту править всем миром и, наконец, обожествиться. На короткий срок он завоевал множество народов, стран и частей разных континентов. Он почти стал властителем известного тогда людям мира. Но внезапно умер, будучи 33-х лет, и его империя тут же распалась.

Великий мыслитель и учитель человечества Аристотель, которому отец Александра — Филипп — заплатил за обучение сына восстановлением из руин его родины – города-государства Стагира, принял приглашение.

Александру было тринадцать лет, когда он начал учиться у Аристотеля. Годы учения продолжались до 340 г. до Р.Х., пока Филипп не стал привлекать его к управлению страной. Но и тогда при первой возможности он продолжал учиться у Аристотеля то в Пелле, то в Миезе, то в Стагире. Александр учился у Аристотеля до 336 г., когда Филипп был убит, и Александр стал царем Македонии.

Аристотель был человеком, снедаемым той же жаждой, которая терзала и Александра, — жаждой познания неизвестного. Оба эти искатели нового — честолюбивый мальчик и муж-мечтатель — обрели истинную дружбу.

Их трудам способствовала и окружающая обстановка. Жили они не в столице, а вдали от суеты двора, в посвященной нимфам роще.

Кроме того, здесь жили знатные македонские юноши, и их присутствие придавало совместному обучению живость. Вместе с тем их было не так много, чтобы это могло препятствовать тесному общению Аристотеля с Александром.

Аристотель передал мальчику большой запас фактических знаний.

Государство, учил Аристотель, есть подражание гармонии мира, состоящего из элементов различной природы. Государство тоже. Царь относится к обществу так же, как Бог относится к Вселенной.

Аристотель не определял, который образ действий является наилучшим и который неправильным. Его этика не предлагала ориентиров в принятии критических, жестких решений и не давала критериев выбора в условиях кризисной — экзистенциальной — дилеммы. Она не могла направить личность в осуществлении трудного выбора.

Между тем, ученику Аристотеля предстояло отбирать определенный образ действий между рядом противоречивых суждений. Александр далеко не всегда мог решить, которые из этих суждений являются важными или фундаментальными, а которые — менее важными или недопустимыми вообще.

Аристотель помог Александру выработать твердость духа, которую философ считал главной целью воспитания.

Учителю казалось, что ничто так не способствует воспитанию Александра в греческом духе, как знакомство с эллинским искусством. Гомера Александр, конечно, знал еще раньше, но Аристотель пробудил в юноше понимание и истинное восхищение красотой гомеровского эпоса.

Философ придавал этому столь большое значение, что составил для своего ученика собственное издание гомеровских поэм, то самое, которое впоследствии сопровождало царя во всех походах.

Однажды Александру принесли шкатулку, захваченную у побежденного персидского царя Дария. Она казалась самой ценной вещью из всего, что попало в руки победителей. Он спросил своих друзей, какую ценность посоветуют они положить в эту шкатулку. Одни говорили одно, другие — другое, но царь сказал, что будет хранить в ней "Илиаду".

Александр держал под подушкой во время сна свиток "Илиады" и кинжал. Что же брал властелин мира из Гомера? Разоблачение ужасов и безумия войны? Нет. Лишь восхищение безжалостностью.

В курс обучения входила еще весьма важная для будущего полководца наука, а именно география, знакомство с картой мира. Живой интерес к географии проявился еще в то время, когда он мальчиком задавал вопросы персидским послам о расстояниях между городами Азии и тамошних дорогах. Уже тогда стремление к познанию толкало Александра на расспросы о Персии и других далеких странах.

Аристотель познакомил юношу с картой. О том, что при обучении он широко пользовался этим пособием, мы знаем по его позднейшим урокам в Афинах, в Лицее, где большие карты земли устанавливались на досках. Сам философ интересовался географией не отдельных стран, а землей в целом.

Учитель, конечно, не преминул обратить внимание Александра на многочисленные белые пятна на географической карте, прежде всего на то, что из всего мира известны лишь Средиземноморье и Передний Восток. Все остальное еще надлежало исследовать, более того, сначала открыть.

Ничто, видимо, не увлекало юношу так, как изучение этих карт и связанные с ними пояснения учителя. Более того, для Александра география была важнейшей из наук. Уже сама задача исследования мира казалась ему соблазнительной.

Но еще больше привлекало другое. Александр стал рассматривать отдельные страны, и, прежде всего Македонию, лишь как часть мирового пространства.

Александр, конечно, сам устанавливал для себя законы. У Аристотеля он брал только то, что совпадало с его собственными желаниями. И без наставлений мудреца Александр стал бы завоевателем мира, исходя из собственной природы.

То, чем Александр был обязан лишь самому себе, легче всего понять, рассматривая те его идеи, которые отличают царя от Аристотеля. Когда-то учитель и ученик сошлись как люди, стремящиеся к познанию мира. В остальном они должны были разойтись.

Аристотель посвятил себя естественнонаучному и метафизическому миру, но не антропологическому. Из его концепции выпадало понятие о человечестве. Аристотель проводил резкое различие между эллинами и варварами, считая их различными типами людей. Он постулировал преимущество эллинов столь безоговорочно, что серьезная проверка этого постулата становилась невозможной.

Аристотель различал и характеризовал народы, тогда как на самом деле надо было различать и характеризовать отдельных индивидов.

Учитывая это, можно понять, где и почему должны были разойтись пути этих двух людей. Они оба стремились к универсальности. Но Александр думал о пространствах как завоеватель и покоритель. Он применял принцип универсальности и к государствам, и к человеческому обществу, подчиняя все неумолимым соображениям, направленным на пользу империи.

Философ хотел познать весь мир, оставаясь духовным предводителем одних только эллинов. Александр же хотел завоевать весь мир и вместе с тем стать воспитателем всего человечества.

Когда царь стал твердо проводить свои имперские планы, он стал считать греков лишь подходящим для себя средством, которое должно было послужить благу империи и всего мира. Он отказал им в их претензии на какие-либо особые привилегии.

К этому следует добавить еще одно расхождение, которое привело к открытому разрыву между учителем и учеником.

Покоритель мира отвергал как отживший предрассудок принципиальное отличие победителей от побежденных. Вместо этого он выдвинул новое требование: всегда и во всем следовать его диктаторской воле.

Аристотелю эллинские представления о божественном начале казались мерой всех вещей. Всем этим представлениям Александр противопоставил теперь свой диктат. Он один, будучи победителем, хотел быть мерилом всех вещей.

Этой тирании Александра противостояло представление Аристотеля об индивидуальной свободе. Правда, оно распространялось только на свободных греков, но опосредствованно относилось и ко всему человечеству.

Борис Бим-Бад

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 29 май 2016, 08:42

Томас Манн
Об учении Шпенглера
Перевод с немецкого Е.Эткинда

Ницше однажды заметил, что изречение "Несть пророка в своем отечестве" неверно; истинно обратное -- человек, не прославившийся у себя дома, никогда не достигнет славы на чужбине. Великий труд господина Освальда Шпенглера с недвусмысленным устрашающим названием "Закат Европы" прошел испытание славой в своем отечестве; всемирной известности он достиг на основе необычайного успеха, выпавшего ему на долю в Германии, и успех этот следует оценить тем более высоко, что ведь книга Шпенглера не относится к так называемому развлекательному чтению, это не роман в общепринятом смысле слова, но глубокомысленный философский труд, снабженный пугающе ученым подзаголовком: "Опыт морфологии мировой истории". И поэтому можно -- вопреки внутреннему сопротивлению -- испытывать даже национальную гордость, взирая на успех, который нигде, быть может, не имеет в наши дни столь закономерных предпосылок, как в Германии.
Мы -- народ, ввергнутый в хаос; катастрофы, которые обрушились на нас, -- война, никем не предвиденный крах государственной системы, которая казалась aere perennius [1], и последовавшие за ним глубочайшие экономические и общественные изменения, словом, небывало бурные потрясения привели национальный дух в состояние такой напряженности, какая давно уже была ему неведома. Международная интеллектуальная ситуация усиливает эту напряженность. Все пришло в движение. Естественные науки, у которых в начале столетия как будто не было иных задач, кроме закрепления и дальнейшего развития достигнутых успехов, оказались во всех областях у истоков новых открытий, чья революционная фантастичность не только способна вывести из состояния хладнокровной уравновешенности любого исследователя, но и, проникая в широчайшие круги непричастных к науке людей, потрясает умы непосвященных. Искусства переживают жестокий кризис, который порою грозит им гибелью, порою позволяет предчувствовать возможность рождения новых форм. Разнородные проблемы сливаются; нельзя рассматривать их изолированно друг от друга, нельзя, например, быть политиком, полностью пренебрегая миром духовных ценностей, или быть эстетом, погрузиться в "чистое искусство", забыв о своей общественной совести и наплевав на заботы о социальном устройстве. Никогда еще проблема бытия самого человека (а ведь все остальное -- это лишь ответвления и оттенки этой проблемы) не стояла так грозно перед всеми мыслящими людьми, требуя безотлагательного разрешения. Что же удивительного, если тяжко обремененная совесть народов, которые испытали ужас возмездия и поражения и которым приходится непосредственно переживать исторический и мировой перелом, наиболее властно толкает их к осмыслению происходящего? С начала войны в Германии много размышляют, много спорят, спорят почти так же бесконечно, как это свойственно русским; и если прав был государственный деятель, утверждавший, что демократия -- это споры, то у нас теперь и в самом деле демократия.
У нас жадно читают. И в книгах ищут не развлечение и не забвение, но истину и духовное оружие. Для широкой публики "беллетристика" в узком смысле слова явно отступает на задний план перед критическо-философской литературой, перед интеллектуальной эссеистикой. Точнее говоря, осуществилось то слияние критической и поэтической сферы, которое начали еще наши романтики и мощно стимулировала философская лирика Ницше; процесс этот стирает границы между наукой и искусством, вливает живую, пульсирующую кровь в отвлеченную мысль, одухотворяет пластический образ и создает тот тип книги, который, если не ошибаюсь, занял теперь главенствующее положение и может быть назван "интеллектуальным романом". К этому типу относятся такие произведения, как "Путевой дневник философа" графа Германа Кейзерлинга, превосходная книга Эрнста Бертрама "Ницше" и монументальный "Гете", созданный Гундольфом, пророком Стефана Георге. К ним безусловно можно причислить и шпенглеровский "Закат" благодаря уже таким его свойствам, как блеск литературного изложения и интуитивно-рапсодический стиль культурно-исторических характеристик; причем, по сенсационности успеха эта книга превосходит все остальные -- ему, без сомнения, способствовала и та "волна исторического пессимизма", которая, если воспользоваться выражением Бенедетто Кроче, сегодня захлестнула Германию.
Шпенглер утверждает, что он не пессимист. Еще менее он бы захотел назвать себя оптимистом. Он фаталист. Но фатализм его, выражаемый формулой "Мы должны желать исторически необходимого или не желать ничего", далек от трагического героизма того дионисийского начала, в котором Ницше снял противоположность между пессимизмом и оптимизмом. Он скорее носит характер злобной аподиктичности и враждебности будущему, которая надевает личину научной неумолимости. Он не amor fati [2]. Как раз amor [3] здесь меньше всего участвует -- вот почему он такой отталкивающий. Дело совсем не в пессимизме или оптимизме. Можно очень мрачно смотреть на судьбу человеческую, полагать, что человек обречен или призван страдать до скончания веков; можно, если речь зайдет о "счастье", о каком-то где-то в неопределенном будущем ожидающем нас счастье, драпироваться в тогу глубочайшего скептицизма и все-таки не иметь вкуса к мертвенному, школярскому безразличию шпенглеровского фатализма. Пессимизм -- не жестокость. Он отнюдь не обязательно означает холодный, как лягушка, "научный" взгляд на развитие и враждебное пренебрежение такими невесомыми величинами, как дух и воля, которые все же, быть может, вносят в процесс развития элемент иррационализма, недоступный для точной науки. А Шпенглеру свойственны именно такая надменность и такое пренебрежение всем человеческим. Пусть бы он хоть был циничен как дьявол! А он всего лишь фаталистичен. И он поступает несправедливо, когда возводит Гете, Шопенгауэра и Ницше в ранг предшественников его гиеньих прорицаний. То были люди. Он же всего лишь пораженец рода человеческого.
Я говорю со своим читателем, как если бы он читал "Закат Европы". Я основываю подобное предположение на всемирной славе, которую снискал себе этот труд благодаря его никем не оспариваемым достоинствам. На всякой случай -- вот в самой сжатой форме учение Шпенглера. Историю составляет смена развивающихся и подобных по структуре организмов с индивидуальным обликом и ограниченным сроком жизни, которые мы называем "культурами". До сих пор их было восемь: египетская, индийская, вавилонская, китайская, античная, арабская, западная (то есть наша) и культура народов майя в центральной Америке. Однако, хотя культуры и "подобны" по общей структуре и общей судьбе, каждая из них как бы совершенно самостоятельное существо, замкнутое, обособленное от других, подчиненное лишь своим собственным стилевым законам мышления, видения, ощущения, переживания, и ни одна из них не понимает ни единого слова из того, что говорит другая. Только господин Шпенглер понимает их все вместе и каждую в отдельности и так рассказывает, так поет о всякой культуре, что любо-дорого слушать. В остальном же, как сказано, царит глубокое взаимное непонимание. Смешно говорить о какой-то слитности жизни, о высшем духовном единстве, о том духе человечества, который, по Новалису, есть сокровеннейшая сущность нашей планеты, звезда, связывающая это звено с высшим миром, око, устремленное им к небесам. Напрасно было бы вспоминать, что одна-единственная любовная песня -- "Песнь о земле" Малера, где древнекитайская лирика слилась с изысканнейшим музыкальным искусством Запада, образовав органическое общечеловеческое единство, начисто опровергает всю эту теорию о полной отчужденности между культурами. Так как нет человечества, то, по Шпенглеру, нет и, например, математики, живописи, физики, а есть столько же математик, живописей и физик, сколько существует культур; все это вещи по существу отличные друг от друга, какое-то вавилонское столпотворение; и опять-таки один лишь господин Шпенглер одарен интуицией, дозволяющей понимать их все. Каждая культура, утверждает он, проходит такой же жизненный путь, как и одиночный человек. Она возникает на почве своей родины, расцветает, достигает зрелости, увядает и умирает. Она умирает, достигнув полноты своего индивидуального характера, исчерпав все живописные выразительные возможности своей сущности, каковыми являются нации, религии, литературы, искусства, науки и государственные формы. Старческий возраст каждой культуры, представляющий собою переход к небытию, к окоченелости и умиранию, к отсутствию истории, мы называем "цивилизацией". Но так как ту или иную возрастную стадию одной из культур можно обнаружить и у всякой другой, то, во-первых, образуется новое и занятное понятие "одновременности"; а во-вторых, познавший эти законы обладает астрономически точной уверенностью в том, что должно произойти. Например, то, что ожидает нашу собственную культуру, западную, которая в начале девятнадцатого века вступила в старческую стадию цивилизации и чье ближайшее будущее соответствует веку воинственных римских императоров, -- это устанавливается с полной несомненностью. С несомненностью астрономическо-биологическо-морфологической. С несомненностью ужасающей. И если есть что-нибудь более ужасное, чем судьба, так это человек, который подчиняется ей, не делая ни малейших попыток сопротивляться.
Подчиняться, -- к этому призывает нас несгибаемый ученый. Мы должны желать исторически необходимого или не желать ничего, утверждает он и не замечает, что это вовсе никакая не альтернатива, несли человек желает только того, что неумолимая наука объявит исторической необходимостью, он просто перестает желать -- а это, собственно говоря, не слишком свойственно человеку. Что же это за историческая необходимость? Это грозное будущее -- гибель, закат Европы, гибель не совсем sans phrase[4], не в физическом смысле (хотя и физическая гибель ожидает многих), но закат Европы, гибель западного мира как культуры. Ведь и Китай еще существует, и на свете живет много миллионов китайцев, но китайская культура умерла. Так же обстоит дело и с тем Египтом, который, начиная с эпохи римского владычества, населен уже не египтянами -- народом, имевшим свою культуру и свою историю, -- а феллахами. Феллахство -- вот, по Шпенглеру, последняя стадия жизни всякого народа. Когда культура гибнет, народ вступает в период феллахства и снова существует без истории, как в свою первобытную пору. А духовным, политическим, экономическим орудием, благодаря которому этот период наступает, является цивилизация, дух города: она создает понятие четвертого сословия, массы, причем той массы, которая уже не народ, -- это толпы кочевников мировых столиц, это бесформенность, конец, ничто. Для Запада, как и для любой культуры, пришествие бесформенных сил, лишенных традиций (Наполеон), совпадает с началом цивилизации. Наполеонизм же переходит в цезаризм, парламентская демократия -- в диктатуру сильных личностей, отборных представителей человеческой породы, безжалостных экономических конквистадоров типа какого-нибудь Сесиля Родса. Цезаризм, как определенную стадию развития, можно отметить в истории всех погибших культур, и длится он добрых два столетия. У китайцев эта стадия называется период "Воюющих царств". Это и есть наша эпоха. В начале двадцатого века политика силы отдельных личностей сменила парламентскую партийную политику, которая все же определялась отвлеченными идеалами. Сила личности, великий одиночка повелевает обессиленными массами феллахов, которые для него всего лишь убойный скот. Цезарь может вернуться и вернется непременно, а второго Гете не будет никогда, и надо быть глупым романтиком, чтобы еще в наше время придавать сколько-нибудь серьезное значение явлениям культуры --искусству, поэзии и образованию. Феллахам все это ни к чему. Например, наша литературная жизнь означает всего-навсего совершенно бессмысленную борьбу между искусством большого города, насквозь проникнутым интеллектуалистической цивилизацией, и идиллически отсталым деревенским искусством. Человеку, понимающему неотвратимость рока, в высшей степени наплевать на подобную чепуху, его интересует лишь то, что имеет будущее -- механика, техника, экономика и, пожалуй, еще политика. Смешон тот, кто полон доброй воли и льстит себя уверенностью, будто добро, дух, воля к созданию достойных человека общественных порядков тоже относятся к понятию рока и могли бы оказать благотворное влияние на ход истории. То, что ожидает человечество, абсолютно несомненно: грандиозные войны цезарей за власть и добычу, потоки крови и, если говорить о народах-феллахах -- молчание и долготерпение. Человек, снова опустившийся до уровня зоологического вида, обреченный на жалкое существование в космосе, лишенный истории, будет крестьянином, привязанным к матери-земле, или будет тупо прозябать среди развалин прежних мировых столиц. В качестве наркотика его убогая душа создаст так называемую "вторую религию", суррогат первой, культурно-полноценной и творческой, и она будет бессильна, способна лишь на то, чтобы помочь ему безропотно нести свое страдание.
Носитель этого утешительного воззрения отличается своеобразной противоречивостью. Его учение, которое кажется чистой теорией познания, холодно-научной, бесстрастной, возвышающейся .над всеми партийными распрями, проповедующей неумолимый детерминизм, -- оно тем не менее само несет в себе вполне определенное волевое начало, мировоззрение, симпатию и антипатию; оно в основе своей не бесстрастно, ибо оно втайне консервативно. Человек не может создать такую теорию, так классифицировать все явления, так отождествить историю и культуру, так непримиримо противопоставить друг другу форму и дух -- не будучи консерватором, не утверждая в глубине души форму и культуру и не питая ненависти к распаду, вызываемому цивилизацией. Сложность и извращенность позиции Шпенглера состоит (или только по внешней видимости состоит) в том, что он, вопреки этому тайному сокровенному консерватизму, не утверждает культуру, не борется за "сохранение", не грозит смертью и опустошением из одних лишь педагогических соображений, чтобы удержать ее, но утверждает "цивилизацию", фаталистически негодуя, соглашается с ее неизбежностью, с издевательской надменностью выражает ей предпочтение перед культурой, -- потому что ей принадлежит будущее, а все явления культуры лишены жизненной перспективы. Вот на какое суровое насилие над собой, на какое самоотрицание, казалось бы, способен этот бесстрастно героический мыслитель. Он, тайный консерватор, человек культурного мира, казалось бы парадоксально утверждает цивилизацию; но все это видимость видимости, двойное противоречие, потому что он и в самом деле ее утверждает, -- не только словом, которому якобы сопротивляется его существо, но и всем своим существом!
Он сам представляет цивилизацию, которую отрицает, предрекая ее победу, он воплощает ее в себе. Всем тем, что характерно для нее, что в нее входит -- интеллектуализм, рационализм, релятивизм, культ причинности, "закона природы", -- всем этим пропитано его учение, из всего этого оно состоит, и по сравнению со свинцовым историческим материализмом этого учения другой (скажем, материализм Маркса) не более, чем голубой идеалистический туман. Оно не перешагнуло рубеж девятнадцатого века, безнадежно vieux jeu [5], насквозь bourgeois [6]; и, предрекая апокалиптические ужасы грядущей "цивилизации", оно само является ее заключительным аккордом и надгробной песней.
Автор этого учения заимствует у Гете понятие морфологии, но в его руках эта идея приобретает примерно такой же характер, какой в руках Дарвина приобрела идея развития, взятая у того же Гете. Писать он научился у Ницше, усвоив у него трагическую интонацию; но его равнодушная и ложная суровость даже и не почувствовала того, что составляет сущность этого истинно сурового и любвеобильного мыслителя, этого первооткрывателя новых невыразимых истин. Он враждебен духу, -- но не в смысле культуры, а в смысле материалистической цивилизации, чья область -- вчерашний день, а не завтрашний. Он ее истинный сын, ее последний талант и при этом прорицает ее наступление с пессимистической неумолимостью, давая понять, что втайне он консерватор и приверженец культуры.
Одним словом, он -- сноб, и это проявляется также в его приверженности природе, закону природы, в его издевках над духом. "Не обманчивы ли неизбежные законы природы, не противоестественны ли они? -- спрашивает Новалис. -- Все подчиняется законам, и ничто законам не подчиняется. Закон -- это простое, легко уловимое соответствие. Мы ищем законы по причине стремления к удобству". Да, по причине стремления к удобству и по причине надменно-аподиктического безразличия! А также по причине того самодовольства, которое, сладострастно предвкушая свое предательство, заносчиво становится на сторону природы -- против духа, против человека; именем природы человек тупо твердит о безжалостности законов и при этом кажется самому себе невесть каким несокрушимым и благородным. Но проблему благородства, которая и в самом деле связана с противоречием между природой и духом, не может решить дезертир и перебежчик, и, чтобы иметь право представлять природу против духа, как поступает Шпенглер, нужно обладать истинным благородством природы, подобно Гете, который представлял ее в столкновениях с шиллеровским благородством духа. Если же человек этого благородства лишен, он заслуживает того названия, которое я только что дал талантливому автору "Заката", -- названия сноба, и принадлежит к многочисленным современным пророкам, которые ко всеобщей досаде поучают других, не имея на то никаких оснований.
[1] Прочнее меди (лат.).
[2] Любовь к року (лат.).
[3] Любовь (лат.).
[4] В прямом смысле слова (франц.).
[5] Устарело (франц.).
[6] Мещанское (франц.).
Манн Т. Собрание сочинений в 10 томах. Т. 9. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1960

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 19 июн 2016, 12:19

19 июня 1914 года в Лозанне, Швейцария родился Андрей Борисович Блум, епископ Русской православной церкви, Митрополит Сурожский Антоний, священник, проповедник, духовный наставник и автор многочисленных книг и статей на разных языках о духовной жизни и православной духовности.

Изображение

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 19 июн 2016, 12:20

МИТРОПОЛИТ СУРОЖСКИЙ АНТОНИЙ
О свободе

(( … )) Преображение Господне нам говорит не только о славе Царства Божия, пришед-шего в силе, но и о трагедии.
Вспомните рассказ евангельский (Мк 9:2—8). Спаситель Христос взял с Собой на Фавор трех Своих учеников: Петра, Иакова и Иоанна, и преобразился перед ними. Что это зна-чит? Евангелие совершенно ясно говорит: они вдруг увидели Христа таким, каким они никогда Его не видали. Он весь сиял славой, сиянием Своего Божества, — и не только Он. Если посмотреть на икону Преображения, написанную Феофаном Греком, то уви-дишь, что одежда Христа, по евангельскому слову, стала бела, как ни один белильщик на земле не может убелить. Лучи, исходившие от Его плоти, падали на все предметы, кото-рые Его окружали, на растения, на камни, на все, и как бы из недр всего, чего они каса-лись, вызывали сияние заложенной в них возможной вечной славы. Но контекст события трагичный и такой важный, чтобы понять его значение. Случилось оно в тот момент, ко-гда явившиеся Моисей и Илия говорили со Христом, по словам Евангелия, о Его исходе, то есть о Его крестной смерти. Этот момент, когда Он воссиял всей полнотой Божествен-ной славы, когда до самой плоти Он воссиял этим светом — момент, когда начался Его крестный путь. Это момент, когда Божественная любовь как бы перелилась через край сиянием света, — момент, когда была явлена слава человеческая, полнота человеческого величия, потому что в этот момент речь шла о том, чтобы жизнь свою отдать за всех тех, кому нужно спасение. Так, когда на Фаворской горе мы видим славу Божественную и од-новременно прославленность Человека Иисуса Христа — употребляя выражение не мое, а апостола Павла (Рим 5:15), — это момент крестной любви, жертвенной любви, это мо-мент, когда Любовь до конца себя отдавала на смерть, до смерти крестной. И вместе с этим до учеников дошло сознание беспредельной славы, явленной во Христе. Они не только Его увидели как своего Учителя, Наставника, как Бога, пришедшего плотью, они увидели, что представляет собой человек, который неразрывно, до конца, до предела един с Богом. Они увидели, что представляет собой истинный Человек, каким они никого не знали, какими они себя не могли чувствовать, но в Ком они увидели свое собственное призвание, выраженное до конца.
Но этим не кончается трагичность и величие преображения. Ученики вошли в славу веч-ной жизни, Царства Божия, уже пришедшего в силе, и им так было там хорошо! Они бы-ли готовы забыть и небо, и землю, и самих себя, и все, все, даже горе человеческое: нам здесь хорошо, построим три шатра и останемся здесь. И Христос им сказал: нет, теперь, когда вы это увидели, нам надо спуститься в долину. А когда они опустились в долину, они встретились с человеческим горем. Отец привел к ученикам Спасителя своего сына, страдавшего припадками падучей болезни, просил их исцелить его, и они ничего не мог-ли сделать. Спаситель Христос, посмотрев, сказал: приведите его ко Мне — и исцелил (Мк 9:19).
Это «приведите его ко Мне» такое важное. Потому что, как бы мы ни были верны Христу в меру своих сил (и кто из нас может, смеет сказать, что верен Христу?), не нам принад-лежит сила, не нам принадлежит благодать, не к нам должны прийти люди в своей ду-ховной нужде. Каждый из нас призван быть как бы предтечей, тем, который делает ров-ными пути Господни (Мк 1:3), который делает возможным для всякого человека в любой нужде дойти до Самого Христа. Призвание каждого из нас — открыть путь любой душе, любому человеку ко Христу Спасителю, к Нему Самому. В каком-то от-ношении наше призвание кончается в тот момент, когда, как друг Жениха (Ин 3:29), то есть как Иоанн Креститель, мы привели человека ко Христу и сами отходим, когда мы больше не нужны, потому что человек нашел свою цель и Того, Кто может все совершить в его жизни.
(( … )) Что же представляет собой свобода?
Есть определение свободы у Хомякова. Он производит слово «свобода» от славянских корней, из которых выводит, что «свобода» значит «быть самим собой». Этимология спорная, но не в ней дело, а в том, что она нам говорит. Да, свободен человек, который действительно стал самим собой. Но что это значит? Если каждый из нас подумает о себе: кто он? Разве все мы, каждый из нас не знает, что мы внутренне раздроблены, разделены, что в нас есть различные и несовместимые порывы? Еще апостол Павел говорил, что с ужасом, с болью видит: то добро, к которому он всем существом устремлен, он не творит, а ту неправду, которую ненавидит, он творит все время (Рим 7:19). Поэтому быть самим собой значит найти в себе того человека, который является образом Божиим. А это де-ло — труд, подвиг всей нашей жизни. Нельзя в какой-то момент установить: вот кто я. Можно только сказать, что во мне есть свет — свет вечный, свет немерцающий, неуми-рающий, пронизывающий ту полутьму, которая его обволакивает. Христос нам говорит: верьте в свет, пока вы во свете ходите (Ин 12:35—36). Вот наше призвание. Что бы с нами ни делалось внутренне или внешне, как бы мы ни видели себя изуродованными грехом, неправдой внутренней и злом своих поступков, надо верить, что в нашей сердце-вине есть этот свет. Мы не могли бы осуждать зло в себе, не могли бы его видеть, если бы в нас не было этого света.
Но это еще не значит, что мы можем в какой бы то ни было момент сказать: я знаю, кто я, и поэтому я могу быть свободным в том смысле, в каком мы призваны быть свободными во Христе. Познаете истину, и истина сделает вас свободными (Ин 8:32): что это значит? Это не значит: познайте какие-нибудь богословские, догматические истины, во множе-ственном числе. Истина — единственное, что на самом деле есть. Флоренский говорил, что истина — это естина . Но то, что на самом деле есть, это не то, что я могу в себе про-зреть, это гораздо больше. Истинен только Бог, истинен только Христос, только в Нем полнота человечества явлена нам как истина, как предельная, полная, победоносная ре-альность. И мы можем поставить перед собой эту задачу: я буду искать в себе все то, что принадлежит истине, то есть все то, что представляет собой Божий образ во мне, и буду всеми силами стремиться к тому, чтобы это осуществить, чтобы это было постоянной ре-альностью моей жизни. Но сказать в какой-то момент: я этого достиг и теперь я свобо-ден — в том смысле, в котором говорит об этом Хомяков, или в том смысле, в котором мы действительно призваны к Божественной свободе, — мы не можем. Однако мы можем кое-что в этом направлении сделать.
Перед нами образ Христа, Его слова, Его действия. Мы можем вглядываться в образ Хри-ста, мы можем вслушиваться в Его слова, мы можем стараться вглядеться в Его поступки, их понять, читая Евангелие. И каждый раз, когда вздрогнет наше сердце, каждый раз, ко-гда вдруг, как луч солнца, нечто пронизает наш ум, каждый раз, когда наша воля встрепе-нется желанием, восторгом, радостью, благоговением, мы можем сказать, что слова Спа-сителя Христа до нас дошли. В этот момент Христос и я как бы совпадаем, я нашел в себе крупицу, небольшой удел образа Божия в себе. Это надо сохранить как святыню. Если какая-нибудь заповедь, какой-нибудь образ, какое-либо слово Христа, какой-нибудь Его поступок, что бы то ни было исходящее из Него вызвало в нас это сознание, мы должны это сохранить как святыню. И если мы будем дальше и дальше вглядываться в Христа, как в зеркало, то мы постепенно начнем в себе прозревать этот образ.
Часто, однако, говорят: вглядывайтесь в Евангелие, посмотрите, как вы не похожи на то, к чему вы призваны. Да, и это порой нужно, но если этим ограничиться, это приведет только к полному отчаянию. Жить, бороться стоит для того, чтобы победило в нас добро, и порой рождается чувство, что не стоит бороться ради того, чтобы вечно, без конца ис-коренять в себе зло, которое все больше и больше нам открывается в свете более глубоко-го нашего познания Бога. Поэтому если искать свободу, то надо ее искать именно в том, чтобы найти в себе образ Божий и постепенно в этот образ врастать, давать этому образу пронизывать нас, как свет постепенно разгорается и пронизывает, прогоняет тьму, пока не станет совсем светло. Ясно, что это предельная цель, что это не мечта, а призвание наше, но что начать с этого нельзя. Мы должны знать: свободными мы станем, когда смо-жем, вернее, когда люди смогут о нас сказать: у него ум Христов, он мыслит мыслями Христа, он чувствует чувствами Христа, он действует, как Христос. Это мы видим в ка-кой-то мере во святых.
Что же другое можно искать? Как понять свободу уже не как предельное достижение, к которому мы устремлены или должны устремляться, а как путь? Тут я хочу остановить ваше внимание на значении двух нерусских слов. Латинское слово libertas переводится на русский «свобода», но что такое libertas в понятиях Древнего Рима? Это положение ре-бенка, который рождается свободным от свободных родителей, то есть не от рабов, — это чисто законное положение. Liber это свободнорожденный ребенок. Но это только дан-ность. Мы все знаем, что такой ребенок может вырасти и стать рабом своих страстей, своих страхов. Кто из нас не знает на опыте современности, что человек, который извне ничем как бы не порабощен, может стать рабом своих страхов, рабом наркотиков, рабом курения, рабом питья, рабом всех своих страстей. Поэтому быть рожденным с правом на самовластие, на полную свободу, на полное самоопределение вовсе не значит, что мы способны этой свободой обладать. Мы знаем просто из человеческой жизни не только древности, но и всей истории: для того чтобы сохраниться свободным, то есть самовласт-ным, для того чтобы иметь возможность, а не только право решать свою судьбу, надо себя отдать под строжайшую дисциплину, надо научиться самообладанию, надо научиться властвовать над самим собой, чтобы не дать никаким страстям, ничему внешнему или внутреннему быть принудительной силой. На этом основано все воспитание ребенка, все воспитание человека вообще, начиная с детства и кончая подвижничеством святых. Для того чтобы остаться свободным, надо в себе победить все то, что может нас превратить в рабов, поработить. Это очень важно. Я употребил в какой-то момент слово «дисципли-на». В контексте нашей веры это слово особенно значительно. Оно происходит от латин-ского discipulus, что значит «ученик», «последователь». Если посмотреть на дисциплину не как на принуждение извне, а как на тренировку человека, как на его попытку от своего учителя, наставника познать правильный путь жизни, то дисциплина делается чем-то со-всем иным. Мы ее находим в монастыре, и мы ее находим в самых уродливых ситуациях: то же самое слово, но понятое совершенно по-иному. Дисциплина армии построена на том, что поставленный над тобой имеет право дать тебе любой приказ, и ты должен его исполнить беспрекословно и как только можешь более совершенно, но при этом ничто тебя не заставляет сочувствовать этому приказу. Нет никакого внутреннего обязательства всеми силами души не протестовать, всеми силами души не ненавидеть того, кто тебе приказывает. Но ты живешь в таком контексте, в котором имеющий право распоряжаться тобой — распоряжается, а у тебя нет никакого права этому противиться.
Совершенно иное значение имеет дисциплина, когда мы думаем о том, чтобы быть уче-никами Христа, discipulus Christi. Ученик Христа это не человек, который из-под палки исполняет те или другие Его заповеди, который прислушивается как бы к приказам и ис-полняет то или другое только ради того, чтобы избежать наказания или заслужить награ-ду. Нет, ученик — тот, кто нашел себе учителя, то есть человека, в котором он видит то, чем сам хочет стать, ту красоту, ту цельность, тот строй, какого хочет достичь; ученик — тот, кто готов вслушиваться в то, что говорит учитель, вглядываться в него, по мере воз-можности его воспринимать как образ своего собственного возможного совершенства. Это вовсе не значит подражательство, потому что человек другому подражать не только не может, но и права не имеет. Он должен быть самим собой, но одновременно он может научиться этому, глядя на другого и видя, как тот стал самим собой, дойдя до того, о чем сам он только еще мечтает или даже мечтать не может. За словами надо услышать звук голоса, увидеть выражение лица, попробовать понять то намерение, которое лежит в сердцевине, в корне того, что тебе советуют или приказывают. И вот если так учиться у своего учителя (это может быть старец, или это может быть Спаситель Христос в Еванге-лии, или это может быть просто ближний, который тебя перерос), в ком ты видишь чер-ты, которые тебе дороги и кажутся святыми, — постепенно ты можешь себя перерасти.
Но для этого надо быть готовым как бы пожертвовать своим правом быть тем, чем я хочу быть вот сейчас, ради того чтобы стать тем, которым я должен и мечтаю стать в конечном итоге. И вот на этом пути еще одно слово, на которое я хочу обратить ваше внимание. Это английское слово freedom, немецкое Freiheit. На санскритском языке корень, который дал freedom, Freiheit и соответствующие слова германского корня, значит «любить» и «быть любимым», а как существительное оно значит «мой любимый», «моя любимая»159. И тут можно дивиться, какое изумительное прозрение было у людей в глубокой древно-сти. Они увидели свободу как предельное проявление любви, взаимной любви, которая стремится к тому, чтобы другой вырос в полную меру своего бытия, стремится никаким образом не ограничить этот рост, ничем его не изуродовать, не стеснить. Это отношение к другому как к любимому, ради которого — и это слово евангельское — я готов положить свою жизнь (Ин 15:13). А «положить жизнь» не всегда значит «умереть», это порой зна-чит — годами жить для того, чтобы другой мог вырасти в полную меру своего величия, своей красоты, своей святости.
И вот мы видим, как постепенно, когда мы доходим до этого понятия о свободе, опреде-ление, которое было дано — справедливо или несправедливо — Хомяковым, вдруг при-обретает новые оттенки. Быть самим собой значит вырасти в такую меру, что во мне не осталось ничего, кроме любви, которую я даю, и простора души, позволяющего без сжатости сердца, без горечи принимать все проявления любви другого человека, ко-торый меня любит.
Вот эти различные элементы свободы я хотел вам представить, потому что сейчас в Рос-сии (или где бы то ни было, но в России особенно) весь крик — о свободе, вся устрем-ленность — к свободе, что совершенно естественно после десятилетий порабощенности. Но как легко свобода может стать произволом, как легко желание свободы может превра-титься в такой произвол, который является порабощением другого человека, близкого и дальнего, индивидуального и коллективного!
И тут требуется такое воспитание душ, которое может дать только Церковь. Не Церковь как организация, не просто богослужение, в которое можно пойти и «выстаивать», не только формальные элементы церковной жизни, а то глубинное общение, которое в Церкви происходит или, во всяком случае, может и должно происходить между живой душой и Живым Богом, и, происходя между Богом и душой, распространяется и соверша-ется и между людьми. Здесь Церковь может играть решающую, колоссальную роль не в общественном или организационном порядке, а в том, чтобы дать человеческой свободе то измерение, которого никто, ничто не может дать: измерение крестной любви, которую мы видим выраженной в такой славе и силе на горе Преображения, той крестной любви, которая нам говорит: дай все, отдайся до конца и прими другого до конца; если нужно, чтобы он был крестом, на котором ты будешь распят, пусть это будет, потому что распя-тый со Христом может сказать: прости им, Отче! они не знают, что творят (Лк 23:34). А дающий свободу, разрывающий цепи, открывающий новый путь к жизни — это тот, ко-торый, понимая значение истинной свободы, может человека привести ко Христу, чтобы он познал Того, Который Сам Себя назвал: Я есмь путь и истина и жизнь (Ин 14:6), и в Котором только может быть та истинная свобода, о которой говорит Писание. Закон Христов — закон свободы, не закон как принуждение, а закон именно как свобода.
Вот на этом я закончу свою слишком длинную беседу, и если у вас есть какие-нибудь до-полнения, потому что, конечно, у каждого из вас есть опыт свободы, опыт несвободы, скажите свое.
Ответы на вопросы
(( … ))
Как вы считаете: Евангелие и Христос — одно и то же?
Конечно, Христос больше евангельского текста. Но, мне кажется, через евангельский текст Христос передает нам о Себе все то, что нам позволяет с Ним встретиться. Я хочу сказать, что Евангелие не исчерпывает Христа: Евангелие не может исчерпать ни глубин человеческих, ни глубин Божиих, но оно нам дает возможность погрузиться в эти глуби-ны. Евангелие — слово Христово.
Любое слово само по себе, как его взять в словаре, может не иметь никакой особенной силы, никакого значения. Но, как сказал кто-то в древности, если те слова, которые ты говоришь, пробьют твое сердце, они дойдут и до сердца другого человека. Больше всего это можно применять, конечно, к проповеди. Если то, что ты говоришь, тебя в сердце не ударяет, то едва ли это кого-нибудь другого ударит в сердце.
(( … ))
157 19 августа 1991 г. в Москве произошла попытка государственного переворота.
159 См. сноску 237.
160 Бернанос Ж. «Дневник сельского священника». М.: Терра, 1997.
161 Грамматически соответствуя русскому «выгляни», английское «Look out!» в разговоре означает «осторожно!», «берегись!».

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 19 июн 2016, 12:22

Антоний Сурожский
Встреча с нашим ближним

Встреча с нашим ближним. Причины, — почему она не случается или почему она часто бывает такая неполная, — сложные. В основе, можно сказать, что безразличие слепо; если человек, который передо мной, мне до конца безразличен, если мне никакого дела нет до его судьбы и до его личности, — я никогда не окажусь способным ни судьбу его прочесть, ни личность его познать. А безразличие, холодность, беспечность, наша способность пройти мимо человека— неизмеримы. Мы закрываемся от самых близких людей этим безразличием и остаемся слепы, бесчувственны; мы улавливаем поверхность событий и самые очевидные человеческие реакции, но не понимаем ни событий, ни реакций. Активная, злая нелюбовь, ненависть, отвращение имеют другие свойства; они нам позволяют видеть только дурное, только безобразное, только уродливое в человеке; больше того: они превращают в безобразное, в уродливое то, что на самом деле порой прекрасно— но нам не под стать; что прекрасно, но нам непонятно, потому что эта красота нам чужда. Видеть по-настоящему может только любовь. Божественная любовь видит все; человеческая, ограниченная любовь способна прозреть во многое — при условии, что есть хоть какая-то доля человеческой любви, способной отрешиться от себялюбия, способной обратить действительно свое внимание на другого. Господь нам открывает видение той красоты, которую Он видит в человеке. Много лет тому назад о.Евграф Ковалевский говорил: Когда Бог смотрит на человека, Он не видит в нем добродетелей или совершенств, которых в нем еще нет; но Он видит в нем неувядаемую его красоту... И вот любовь открывает перед человеком видение красоты: порой еще не раскрывшейся, которая может быть под спудом, под завесой, но есть там. Бог, глядя на нас, изуродованных грехом, видит нас, как мы можем видеть древнюю икону, которая подвергалась осквернению, от которой осталось, может быть, очень не-многое; но если такая икона дается в наши руки — с какой бережностью мы на нее смотрим, как мы переживаем с внутренним чувством ужаса и боли, что святая икона могла быть осквернена, что такая красота могла подвергнуться изуродованию. Как бережно мы ее держим в руках, словно раненого человека, словно бойца, который пострадал в бою, который, может быть, и при смерти, но в котором остается нечто незабываемое по величию и по красоте. Так нас видит Бог; но тогда как икона может быть непоправимо испорчена, чело-век непоправимо испорченным не бывает никогда\\...
И вот перед каждым из нас — задача встречи с нашим ближним. Для это-го надо научиться смотреть с целью увидеть, слушать с целью услышать. И это нам нелегко дается, это нас страшит. Потому что услышать — это значит связаться с судьбой человека, увидеть— это значит связаться с судьбой человека. Встречается нам знакомый или посещаем мы больного и спрашиваем: Ну, как?.. И наш знакомый или больной глядит на нас с надеждой и со страхом: неужели этот человек поставил вопрос, на который он хочет получить ответ? Неужели этот человек хочет узнать и, значит, свою судьбу с моей соединить? Из глаз, из звука голоса звучит и надежда, и страх; и человек часто отвечает: Да ничего, спасибо... И как часто, как постоянно бывает, что мы довольствуемся этими словами; эти слова нас освободили, он нас не затянул в свою судьбу, он не потребовал нашего участия, он не сказал того слова, после которого я не могу отвернуться с безразличием; я смотрел ему в глаза и увидел мольбу, надежду, страх — но я закрыл свои глаза и услышал только слова, и теперь я свободен; я знаю, что ему «Да ничего, не так плохо», — а значит, и хорошо, может быть. А услышь ты звучанье голоса, вглядись ты в глаза и увидь выражение этих глаз — и нельзя так уйти... Но если это допустить, то надо отозваться; и не только добрым словом, не только мгновенным поступком, а завязав отношения или вступив в круговорот событий и отношений, которым, может быть, не будет и конца. А каждый думает: Неужели не хватает у меня моего горя? моей заботы?.. Или просто: Неужели я дам этому дню, который изо всех дней такой тихий, спокойный, радостный, омрачиться одним словом этого человека? Да, я его люблю, но он может все одним словом раз-рушить; лазурь, весенний день превратится в пасмурный, холодный зимний вечер; все будет покрыто туманом, все станет холодным, радость потухнет... И мы отходим.
И вот тут нужно в себе воспитать очень много мужества, чтобы заглянуть человеку в глаза, с тем чтобы увидеть правду его слов, вслушаться в звук голоса; чтобы услышать правду или ложь в этих словах. И нужно порой много мужества, чтобы сказать человеку: Не притворяйся, не лги, не говори мне, что хорошо, — это неправда; у тебя душа болит, тебе страшно, тебе одиноко и ты больше не веришь, что даже твой друг, самый близкий, отзовется; ты меня отстраняешь, потому что ты изверился в человеческой отзывчивости...
Для того чтобы найти в себе это мужество, надо преодолеть многое. Первое — это себялюбивый страх о том, что моя спокойная жизнь может вдруг стать неспокойной, что мое благополучие может заколебаться, что свет может померкнуть, что радость может затмиться. Мы всегда о себе думаем и себя переживаем, будто мы — центр нашей собственной жизни, да и жизни других. Помните притчу Христову о добром самарянине? Законник спрашивает Христа: Кто же мой ближний?.. Он чувствует, что центр он сам и оглядывается вокруг: кто ближний? Христос ему отвечает: Ты ближний тому, кто в тебе нуждается; он — центр. Ты призван войти в его нужду... Вот этого мы не умеем делать, не умеем ощутить, что не я в центре, что всякий человек, который около меня— и близкий, и дальний, и встречный, и поперечный — имеет свою полную, за-конченную судьбу, и он для Бога так же дорог, для Бога он значит так же много, как и я; и если бы меня вообще не было, этот человек был бы таким же значительным в глазах Божиих. Я могу быть случайным обстоятельством в его жизни — или проходящим, или добрым, или злым; но этот человек существует сам по себе перед Богом, он — не часть моей жизни, не обстоятельство в моей жизни, он — человек. Он призван Богом жить, Его познать и достигнуть той полноты, которая есть в одном Боге; призван войти в Царство Божие. Над этим надо задумываться и чаще, и глубже, потому что это для нас не естественно.
Кроме того, мы друг с другом обращаемся, в той или другой мере, или как паразиты, или как жадные звери. Как часто мы живем друг другом, как бы пожирая друг друга, отнимая у человека покой, радость, сердечную чистоту и столько богатых его свойств, питаясь ими, пользуясь ими... Нам надо научиться не брать, а давать, и не ожидать ничего в обмен или в награду. Это Христовы слова, не мои: давать так же щедро, как нам дано от Бога; даром вы приняли, даром и давайте (Мф. 10, 8). Чего у нас нет, что бы мы не приняли, чего у нас нет, что бы мы не получили или от Божественной, или от человеческой любви? И поэтому надо установиться так, что мое призвание — быть внима-тельным, вдумчивым другом и слугой моего ближнего; все, что у меня есть, я должен быть готов ему дать и никогда не потребовать обратно, и никогда не упомянуть о том, что я чем-то пожертвовал для него, и никакой благодарности не ожидать; потому что дать, послужить активно, вдумчиво, умно полюбить человека — это самое высшее, что нам может быть дано, это наша привилегия; это даже не наш «долг».
И последнее, что мешает нам встретить человека, — это страх: Что другой человек может у меня отнять? Какой опасности он может меня подвергнуть?.. Это очень реально, потому что мы все друг для друга опасны, посколь-ку мы все жадны, поскольку мы все себялюбивы, поскольку мы себя или своих ощущаем центром жизни... И вот нам страшно перед ближним, и ближнему страшно перед нами. И эти два страха, две жадности, два себялюбия замыкают двух людей, которые могли бы быть лицом к лицу или друг перед другом... Отец Лев Жилле как-то сказал: Мы боимся заглянуть человеку в глаза, потому что не можем этого сделать без того, чтобы и он мог заглянуть в глубины нашей души, — вот чего мы боимся и в переносном смысле, и в прямом.

Любовь к себе, к ближнему. Открытость. Уязвимость.

Мы можем найти в Евангелии, в словах Спасителя Христа заповедь, указание чрезвычайно простое на вид, но с которого мы все можем начать. Это заповедь о том, что мы должны любить ближнего, как самого себя (Мк. 12, 31). Это подразумевает, что мы себя самих должны любить.
И вот на этом мне хочется остановиться; потому что если мы не сумели себя любить, мы не сумеем любить кого бы то ни было. Жизнь, опыт показывает, что мы можем одарить других только тем доверием, которое способны дать себе, той любовью, которую можем дать себе, и т. д. Мы можем дать толь-ко то, что у нас есть. И если у нас нет определенного отношения к себе, мы не можем иметь этого отношения к другим. Без уважения к себе мы других не уважаем; без любви к себе — правильно понятой — мы не можем любить других.
Конечно, надо понять, что такое эта любовь к себе. Это не любовь хищного зверя, который считает, что все вокруг существует для него, который рассматривает всякого человека как возможную добычу, который все обстоятельства рассматривает только с точки зрения самого себя: своей выгоды, своего удовольствия и т. д. Любовь к себе — что-то гораздо большее. Когда кого-нибудь любишь, желаешь ему добра; чем больше любишь, тем большее добро ему желаешь. Я говорю о большем добре, а не о большем количестве добра. Мы желаем любимым самого высокого, самого светлого, самого радостного. Мы не желаем им большего количества тусклой, мелкой радости; мы же-лаем им вырасти в такую меру, чтобы их радость была великая, чтобы в них была полнота жизни. Вот с этой точки зрения надо уметь и себя любить.
Одна вещь нам очень мешает любить себя: это то, что некоторые вещи в нас самих нам противны, нам не нравятся, от некоторых вещей нам делается стыдно. Если мы хотим начать себя любить творчески, так, чтобы стать действительно человеком в полном смысле этого слова, осуществить все свои возможности, мы должны принять — хотя бы предварительно — все, что в нас есть, не разбирая, что нам кажется хорошим или привлекательным, а просто все, без остатка. Христос в одной из Своих притч говорит ученикам, которые думали, что надо вырвать зло, чтобы осталось только добро: Нет, на поле оставляют плевелы и пшеницу расти вместе, пока их нельзя ясно друг от друга отличить; иначе, при желании вырвать плевелы, вы вырвете непременно и пшеницу (Мф. 13, 24-30).
Так и в нас. Иногда есть в нас свойства, которые сами по себе ничем не хороши, но которые пока — единственная опора в нашей жизни. Есть интересный рассказ из жизни Ганди. Его упрекали в том, что он подстрекал бедноту к забастовке: это-де не соответствовало дальнейшей его деятельности; и он дал замечательное объяснение. Он говорит: эти люди были трусы; я их научил насилию, чтобы победить трусость; а когда трусость в них была побеждена, тогда я их научил любви, чтобы победить насилие...
Так бывает с каждым из нас. В нас есть свойства, которые неприглядны, но в данное время ничем не могут быть заменены. Человек, который труслив, с радостью назовет свою трусость кротостью и смирением. Ни в коем случае нельзя ему дать это сделать. И когда у нас самих есть это поползновение перекраситься, назвать трусость смирением, назвать жадность любовью, надо остановиться и сказать: Нет, не лги! Будь правдив!.. Потому что то, чем ты являешься, — это настоящий человек, а тот фальшивый образ, который ты стараешься создать о себе — сплошная ложь, такого нет; и поэтому этот несуществующий человек никогда никем стать не сможет. Тогда как тот человек, ко-торым ты являешься, который тебе, возможно, даже очень не нравится, может измениться к лучшему.
Мы должны относиться к себе, как художник относится к материалу: принимать в учет все свойства этого материала и на основании этого решать, что можно сделать. Как художник должен проявить большое понимание свое-го материала и иметь представление о том, что он хочет из него сделать, так и человек, не отвергая в себе ничего, трезво, смиренно принимая себя, какой он есть, должен одновременно иметь высокое представление о Человеке, о том, чем он должен стать, чем он должен быть.
И сверх того — и это чрезвычайно важно — нужна готовность бороться, готовность побеждать, готовность творить ту красоту, которую он задумал или в которую поверил. Художник, кроме понимания своего материала и пред-ставления о том, что он хочет сделать, должен еще развить в себе и упорство, и любовь к труду, и технические способности; это все требует громадной дисциплины в художнике, во всяком творце— будь он писатель, живописец, скульптор, — и этого же требует от нас жизнь. Без дисциплины мы не можем добиться ничего. Но дисциплина может быть разная. Это может быть механическое выполнение каких-то требований, и это может быть живое творчество, которое требует, чтобы все силы наши были собраны воедино. Подвигом, вдохновением, упорным трудом строится человек; и человек должен себя так любить, так ценить, так уважать свое достоинство человеческое, чтобы пони-мать: нет такого усилия, которое не стоило бы приложить для того, чтобы стать достойным своего человеческого призвания.
Абсолютное условие любви — это открытость; в идеале — взаимная, но порой — открытость со стороны одного любящего человека такая, что ее хватает на двоих. Но открытость нам бывает страшна. Открыться значит стать уязвимым; открыться значит зависеть в своей радости и в своей боли от другого человека. А это сделать можно, только если в нас хватает веры в другого человека.
Вера бывает разная. Бывает простая, детская, чистая, светлая вера: доверие, доверчивость, незнание зла, бесстрашие оттого, что никогда не была испытана жестокость, беспощадность, боль, которая наносится злостно и намеренно. Такая доверчивость не может быть названа зрелой верой; она — начало веры, она открывается в ранние годы; она иногда сохраняется в очень чистых и детских душах; но в ней чего-то не хватает. Да, она открывает чело-века ценой большого страдания, но вместе с тем не защищает другого человека от ошибок, потому что мы несем ответственность за тех людей, которым открываемся. С одной стороны, они могут нам нанести боль, раны (не говоря о радости, которую они нам приносят). Но с другой стороны, если мы безответственно отдаемся в их власть, может открыться в них все дурное или не от-крыться, не оправдаться то светлое и большое, что есть в человеке.
Поэтому доверчивости недостаточно; должна быть другая, более зрелая вера. Во-первых, вера в человека, основная, глубинная вера в то, что в каждом человеке есть свет, правда и бесконечные творческие возможности к становлению; что если ему помочь, если его поддержать, если его вдохновить, тот хаос, который нас часто пугает в человеке, может родить звезду. Такая уверенность — это уверенность в том, что в человеке есть свет, есть правда, и что они могут победить. И в этой уверенности, в этой вере нет наивности; она вырастает с опытностью, которая зиждется на знании самого себя и на знании жизни и людей.
Но на пути к этому мы постоянно имеем дело — и другие в нашем лице имеют дело — с людьми, которые находятся в стадии становления, то есть с людьми, в которых свет и тьма борются — и борются иногда жестоко. И когда мы открываемся в акте веры, мы должны заранее признать свою уязвимость и на нее пойти. Уязвимость не обязательно дурное свойство. Уязвимость бывает горькая, тяжелая: уязвленное самолюбие, чувство обиды, чувство униженности тоже принадлежат к этой области уязвимости. Но не о них идет речь в любви, а о способности быть раненным в сердце — и не отвечать ни горечью, ни ненавистью; простить, принять, потому что ты веришь, что жестокость, из-мена, непонимание, неправда— вещи преходящие, а человек пребывает во-веки.
Очень важно выбрать эту уязвимость. И умение пронести эту готовность верить до конца и любить ценой своей жизни для того, чтобы не только ты, но и другой вырос в полную меру своих возможностей, — это подвиг. Это нечто великое, это подлинное творчество: из человека, который еще себя не осуществил, мы осуществляем Человека, мы становимся тем, чем мы можем быть и стать, и мы другому помогаем стать всем тем, чем он способен быть. В этом есть момент очень серьезной ответственности. Обыкновенно, говоря об ответственности, мы понимаем это слово как подотчетность: придется мне дать ответ — за свои слова, за свои действия, за свою жизнь. Но не только в этом ответственность. Ответственность заключается также в способности отозваться на человека, ответить ему — любовью, пониманием, верой, надеждой. В этом смысле всякая любовь в себе содержит ответственность. Ответственность пе-ред тайной человека, ответственность перед его будущим. И опять-таки, эта ответственность, как и всякая другая - например, гражданская— осуществляется какой-то ценой.
И эта ответственность в любви сочетается тоже с требовательностью. Любить расслабляющей любовью, любить такой любовью, которая все допускает и позволяет человеку становиться все мельче и мельче, все более жестоким, все более себялюбивым, — это не любовь. Это — измена. Любовь должна быть требовательной. Не в грубом смысле, не так, как мы часто действительно требуем от других того, чего сами не согласны делать, что для нас кажется слишком трудным, налагая на них бремена, которые мы не способны или не хотим нести. Нет, требовательность в любви сказывается прежде всего в том, чтобы любимого человека вдохновлять, чтобы его уверить в том, что он бесконечно значителен и ценен, что в нем есть все необходимое, чтобы вырасти в большую меру человечности.
Для этого тоже нужна с нашей стороны неколеблющаяся вера, потому что это не всегда очевидно; бывают моменты, когда блеснет перед нами светозарный образ возможного человека — и потухнет: жизнь заглушила самый высокий порыв. Вот тогда наша вера должна быть зрячая, наша надежда— пламенная, наша любовь — неколебимая; тогда мы должны со всей внимательностью, со всей опытностью помочь человеку вырасти; и только если мы так веруем, с готовностью быть открытыми до последней уязвимости и требуя от другого, чтобы он был всем, чем он способен быть, мы имеем право говорить о том, что мы его подлинно, серьезно, творчески любим: не ради себя — для него.

Об открытости

Мне кажется, очень часто люди всех поколений, в том числе и моего, не хотят открывать свои чувства, потому что справедливо боятся недоверия к ним — слишком уж часто чувствам подражали, разыгрывали их. Могут сказать: «Это все неправда, еще один святоша нашелся, побеленный гроб!». И это заставляет сдерживать себя: «Нет, не скажу, скрою ту святыню, которую несу в себе, потому что не хочу, чтобы ее восприняли как ложь»
Но такая позиция может оказаться предательством, предательством по отношению к кому-то или чему-то. И я вам дам пример. Лет в 14-15 я пере-жил потрясающий, решающий для меня опыт присутствия Бога. Я никогда не говорил об этом, это было для меня так свято, что я никому не мог позволить к этому прикоснуться. В пятьдесят каком-то году состоялась одна встреча в местном культурном центре — публичный диалог двух неверующих, атеистов, с двумя верующими. Я оказался одним из верующих. Атеисты были не такие уж страшные, и беседа наша шла довольно вяло, пока, наконец, в глубине зала не встал один человек в рабочей одежде и не сказал: «Все это тарабарщина! Я хочу спросить вот того джентльмена в черной свитке (имелся в виду я), почему он верующий». И в тот момент передо мной встал выбор — сохранить мою тайну, но предать этого человека, или самое тайное, самое дорогое, что у меня есть, открыть перед всеми и, может быть, подвергнуть пустому обсуждению или даже осмеянию. Я тогда решил ответить на его вопрос. Но в тот момент — вам это может показаться нелепым — я был в ужасе; я подумал, что теряю самое драгоценное для меня. Но при этом я чувствовал, что промолчать будет предательством по отношению к Богу, Который дал мне этот опыт, и по отношению к тому человеку, который, может быть, нуждался в нем. Я понятия не имею, что он с этим потом сделал. Но тогда я подумал, что я должен рассказать ему\\...
Одна из проблем нашего времени это проблема застенчивости и трусости. Столько случается из-за того, что человек просто струсил! Попробуйте открыться, и вы увидите, что ничего ужасного не произойдет. Есть такая русская поговорка: «Молодец против овец, а против молодца и сам овца». Большинство людей оказывается просто овцами, когда встречаешь их на самых разных жизненных путях, я и сам ходил такими путями.

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 19 июн 2016, 12:33

А. И. Шмаина-Великанова

Антоний, митрополит Сурожский — выдающийся современный христиан-ский проповедник и богослов (Русская Православная Церковь, Московский Патриархат).
Митрополит Антоний (в миру Андрей Борисович Блум) родился 19 июня 1914 г. в Лозанне, в семье российского дипломата. После революции оказа
лся в эмиграции. В 1939 г. окончил медицинский факультет Сорбонны. Хи-рург во французской армии, затем в антифашистском Сопротивлении. В 1943 г. тайно принял монашеский постриг. После войны продолжал зани-маться медицинской практикой. С 1949 г. — иеромонах, назначен на пас-тырское служение в Лондон. В 1957 г. хиротонисан в епископа Сергиевского; с 1962 г. — архиепископ, правящий архиерей образованной на Британских островах Сурожской епархии; с 1966 г. — митрополит. В настоящее время продолжает окормлять растущую православную паству своей епархии, а также, посредством книг и радиобесед, проповедует Евангелие во всем ми-ре. Имеет многие награды Русской Православной Церкви, братских право-славных церквей, Англиканской церкви, Bowning Award (США) «за распро-странение христианского благовестия». Доктор богословия Абердинского университета (Великобритания) «за проповедь слова Божия и обновление духовной жизни в стране» и Московской Духовной Академии «за совокуп-ность научно-богословских, пастырских и проповеднических трудов», а так-же Кембриджского университета.
Митрополит Антоний не пишет чисто богословских трудов, но его проповеди и беседы содержат своеобразное и продуманное православное богословие.
В становлении богословского мышления митрополита Антония большую роль сыграла персоналистическая философия Н. А. Бердяева, в первую оче-редь (намеченное им и углубленное митрополитом Антонием) учение о про-тивопоставлении индивидуальности и личности, а также центральная мысль М. Бубера о бытии как отношении Я—Ты.
В зрелом богословии митрополита Антония мы прежде всего различаем три особенности:
I. Евангелизм. Эта особенность выражается прежде всего в том, что стили-стически и формально проповеди и беседы митрополита Антония построены так, чтобы служить как бы мостом между слушателями и Евангелием. Они максимально сокращают расстояние, отделяющее современного человека от живого Христа, и делают его участником Евангельской истории.
II. Литургичность. В данном контексте это означает, что богословие митро-полита Антония облекает в слова безмолвное по преимуществу Таинство Церкви: не какую-либо часть церковного обряда и не одно из Таинств, но со-вокупность церковного общения. Его слово вводит человека в Церковь по-добно священнодействию.
III. Антропологичность. Эту особенность своего учения отмечает и сам мит-рополит Антоний (см. его ответ на вопрос: «Во что верит Бог?» — «Он верит в человека»). Его проповедь сознательно нацелена на то, чтобы вернуть испу-ганному и оглушенному миром современнику веру в себя. Митрополит Ан-тоний постоянно подчеркивает безмерную глубину каждой человеческой личности, бесконечную ценность человека для Бога и постоянно присут-ствующую возможность общения между Богом и человеком. Это общение в каком-то смысле равноправно, то есть подобно отношениям любви или дружбы, а не господства и рабства. Именно как личные и неповторимые от-ношения с Богом митрополит Антоний понимает и описывает молитву во многих выступлениях на эту тему. Благодаря сосредоточенности митрополи-та Антония на человеке во всей полноте бытия его проповедь производит впечатление обращенной к каждому лично, несмотря на то что зачастую его слушают толпы. Она вызывает каждого человека на личный диалог с Богом.
Внимательный читатель различит в текстах митрополита Антония отголосок богословской беседы с протоиереем Г. Флоровским, В. Н. Лосским и со мно-гими другими русскими богословами нашего века, укорененность в свято-отеческом наследии, особенно в аскетической литературе, а также откры-тость к диалогу с другими религиями и культурами (позднеиудейская пись-менность, восточная мистика, современная психология). Но и самый неис-кушенный слушатель слова митрополита Антония точно чувствует суть его проповеди, богословия и служения: постоянно звучащая весть современни-кам о том, что Бог — здесь.
Митрополит Антоний любит повторять, перефразируя святого Феофана За-творника, что ощущение Божьего присутствия должно в нас быть непосред-ственным, как зубная боль. Это прежде всего относится к нему самому. Вся-кий, кто имел счастье лично видеть его — в переполненном московском храме или наедине, в ризнице лондонского собора, — никогда не забудет, что побывал в присутствии верующего, то есть находящегося вблизи Бога. При этом не следует думать, что он будет говорить с вами о тайнах Боже-ственной премудрости, — он пастырь, а не учитель, и говорит с каждым о том, что необходимо этому человеку в этот час; но каждое его слово, инто-нация, взгляд заставляют вспомнить изречение: «Кто близ Меня, тот близ огня».
Личное общение с митрополитом Антонием дает нам возможность понять, что значит «Бог есть любовь». Ведь каждого человека — как бы Владыка ни был болен, занят, изнурен — он встречает как утраченного и чудом вернув-шегося сына. Он понимает и принимает всех приходящих к нему за советом и помощью в самых разных ситуациях: иногда в тупике умственного поиска, иногда — в последней жизненной крайности. Всяких людей: православных и неправославных, русских и нерусских, верующих и неверующих. Он возлага-ет на свои плечи ношу каждого измученного или колеблющегося человека и взамен одаривает частицей своей уникальной свободы, проявляющейся и в малом — свободы от чиновничества, ханжества и узости, и в самом глав-ном — как свободы от себя, свободы жить в Боге.
Поэтому влияние проповеди митрополита Антония на современный мир трудно описать в академических терминах, так как в первую очередь — это влияние пастыря, меняющего своим словом души людей, а не их культур-ную деятельность. Все же можно проследить в западном (как православ-ном, так и иных конфессий) богословии последних десятилетий постепенное изменение тона дискурса, происходящее под воздействием непривычно прямого и ответственного слова митрополита Антония. Богословские тексты, помимо разговора о христианстве, становятся также и свидетельствами о христианстве и иногда именно о том героическом христианском гуманизме, который проповедует митрополит Антоний.
Его книги представляют собой запись живой проповеди, а потому всегда со-храняют стиль непосредственного общения с читателем-собеседником. Они издаются на всех европейских языках, в США, в Японии; наконец, пришли они и в Россию.
А. И. Шмаина-Великанова

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 06 авг 2016, 19:42

Эпикте́т (ок. 50, Гиераполь, Фригия — 138, Никополь, Эпир) — древнегреческий философ-стоик; раб в Риме, потом вольноотпущенник; основал в Никополе философскую школу.

Эпиктет учил, что философия есть образ жизни, а не теоретическая дисциплина. Мы должны принимать всё, что происходит с нами, спокойно и бесстрастно, однако мы ответственны за наши действия, которые мы в силах исследовать и контролировать с помощью самодисциплины.
Изображение

Аватара пользователя
Agidel
Модератор
Модератор
Сообщения: 3025
Зарегистрирован: 01.01.2012
Любимый школьный предмет: ИЗО, черчение, ОПК, МХК
Откуда: Россия
Контактная информация:
Re: Философия - очень интересно

Сообщение Agidel » 14 авг 2016, 05:45

Вот прочитал интересный факт. Помнишь фразу: "ВЕК ЖИВИ — ВЕК УЧИСЬ"

Очень известная фраза, которую можно услышать буквально от каждого учителя и которую любят приводить как аргумент для обоснования важности изучения того или иного предмета, на самом же деле неполна и часто ошибочно приписывается Ленину.

Автор оригинальной фразы — Луций Анней Сенека, и звучит она так: «Век живи — век учись тому, как следует жить».

Ответить Пред. темаСлед. тема
  • Похожие темы
    Ответы
    Просмотры
    Последнее сообщение
  • Это интересно
    Agidel » 31 авг 2012, 14:58 » в форуме Православие и мы
    103 Ответы
    3914 Просмотры
    Последнее сообщение Agidel
    26 апр 2017, 20:14
  • ХИМИЯ - ЭТО ИНТЕРЕСНО!!!
    Огонёк » 22 мар 2012, 23:51 » в форуме Учёба
    81 Ответы
    5195 Просмотры
    Последнее сообщение Agidel
    10 июн 2017, 17:01

Вернуться в «Учёба»

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и 1 гость